Памяти Константина Батюшкова
На Родину, в сей терем древний.
Б.
I
Гейлесбергский герой, италийский младенец
под прилуцким снежком.
Меж раскисших лаптей и резных полотенец
треуголка его пирожком
не казалась ли странной, спросить по секрету,
или не замечал,
прозревая под тиной пахучею — Лету
и всходя на причал.
По сравнению с этим и на поединке
говорят по душам.
Хоть зачесывал волосы всё по старинке
от затылка к вискам,
но, должно быть, не зря при скончании века
золотого, досуг
коротая в мольбе, словно Вологда — Мекка,
вспоминал он роскошного Мельхиседека
у медвежьих лачуг.
Ибо солнце пурпурово, небо имбирно
при рассветной косьбе.
Ибо темным червям и на севере жирно.
Ибо наша словесная вязь неотмирна
и сама по себе.
II
Столько переплелось
снов и судеб, что даже
если б и не нашлось
что, то об этой краже
не горевал бы я
— и без того довольно.
Родина ты моя
вольно или невольно.
Где с требухой пирог
царь завернул в газету,
точно единорог,
бриг уплывает в Лету,
падает стружка в гать,
не утолив печали.
Это ли благодать
та, о какой мечтали?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Хоть под землей лежит
множество порешенных
и обернулся скит
домом умалишенных,
хоть упаду и сам,
будто единоличник
в больше ненужный хлам,
в кислый Шексны брусничник,
всё же пока несут
ноги и горла дышат,
может быть, нас спасут
те — кто об этом слышат.
Кто возводил сей дом,
ставил кресты на главы
и пересохшим ртом
пел ради Божьей славы.
III
От иван-чая в глазах лилово
у мариинских глухих куртин,
словно земля зазывает снова
Батюшкова: Константин! Константин!
Но с виноградников южной речи
он, и не спятив, вернулся б сам
в Вологду, чьи баснословней плечи
и сарафанней открыты нам.
Так не надейся, что все пропали
те, кого доводилось знать,
и не пиши, чтобы впредь не ждали:
алчные, не перестанем ждать.
Ибо у русских одна дорога:
к дому — что курицам на насест.
Ты, Шексна, или ты, Молога...
И никого — кроме нас — окрест.
Тиной пахучей цветет канава
с бревнами шлюза — вот водопой.
Неотменяемо крепостное право
слова над пятящейся душой.
Через 25 лет в Прилуках
Б.
I
Гейлесбергский герой, италийский младенец
под прилуцким снежком.
Меж раскисших лаптей и резных полотенец
треуголка его пирожком
не казалась ли странной, спросить по секрету,
или не замечал,
прозревая под тиной пахучею — Лету
и всходя на причал.
По сравнению с этим и на поединке
говорят по душам.
Хоть зачесывал волосы всё по старинке
от затылка к вискам,
но, должно быть, не зря при скончании века
золотого, досуг
коротая в мольбе, словно Вологда — Мекка,
вспоминал он роскошного Мельхиседека
у медвежьих лачуг.
Ибо солнце пурпурово, небо имбирно
при рассветной косьбе.
Ибо темным червям и на севере жирно.
Ибо наша словесная вязь неотмирна
и сама по себе.
II
Столько переплелось
снов и судеб, что даже
если б и не нашлось
что, то об этой краже
не горевал бы я
— и без того довольно.
Родина ты моя
вольно или невольно.
Где с требухой пирог
царь завернул в газету,
точно единорог,
бриг уплывает в Лету,
падает стружка в гать,
не утолив печали.
Это ли благодать
та, о какой мечтали?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Хоть под землей лежит
множество порешенных
и обернулся скит
домом умалишенных,
хоть упаду и сам,
будто единоличник
в больше ненужный хлам,
в кислый Шексны брусничник,
всё же пока несут
ноги и горла дышат,
может быть, нас спасут
те — кто об этом слышат.
Кто возводил сей дом,
ставил кресты на главы
и пересохшим ртом
пел ради Божьей славы.
III
От иван-чая в глазах лилово
у мариинских глухих куртин,
словно земля зазывает снова
Батюшкова: Константин! Константин!
Но с виноградников южной речи
он, и не спятив, вернулся б сам
в Вологду, чьи баснословней плечи
и сарафанней открыты нам.
Так не надейся, что все пропали
те, кого доводилось знать,
и не пиши, чтобы впредь не ждали:
алчные, не перестанем ждать.
Ибо у русских одна дорога:
к дому — что курицам на насест.
Ты, Шексна, или ты, Молога...
И никого — кроме нас — окрест.
Тиной пахучей цветет канава
с бревнами шлюза — вот водопой.
Неотменяемо крепостное право
слова над пятящейся душой.
Через 25 лет в Прилуках
Гейлесбергский герой, италийский младенец
под прилуцким снежком...
Холмики погостов пеленая,
защищая нашу суверенность,
нынче снег — едва ль не основная
достопримечательность и ценность.
Божьей правды, так уж мир устроен,
фифти-фифти в тишине и в звуках —
там, где вьюжит, там, где упокоен
ненормальный Батюшков в Прилуках.
Кто, сложив походный рукомойник,
двадцать с лишним лет провел в астрале,
тот не просто рядовой покойник,
о котором бобики брехали.
Он еще в Венеции когда-то,
где брусчатка в голубином пухе,
всюду плёстко и зеленовато,
соскользнул от сплина к депрессухе.
И уже хариты, аониды
после общих бдений их сиротских
не держали на него обиды,
отлетев от окон вологодских.
…По обледенелому накату
вихревая зыблется поземка.
И почти подобна дубликату
жизни предка стала жизнь потомка.
Ощущение, что не впервые
и недаром нашего тут брата
кто-то видит в щели смотровые
зимнего недолгого заката.
под прилуцким снежком...
Холмики погостов пеленая,
защищая нашу суверенность,
нынче снег — едва ль не основная
достопримечательность и ценность.
Божьей правды, так уж мир устроен,
фифти-фифти в тишине и в звуках —
там, где вьюжит, там, где упокоен
ненормальный Батюшков в Прилуках.
Кто, сложив походный рукомойник,
двадцать с лишним лет провел в астрале,
тот не просто рядовой покойник,
о котором бобики брехали.
Он еще в Венеции когда-то,
где брусчатка в голубином пухе,
всюду плёстко и зеленовато,
соскользнул от сплина к депрессухе.
И уже хариты, аониды
после общих бдений их сиротских
не держали на него обиды,
отлетев от окон вологодских.
…По обледенелому накату
вихревая зыблется поземка.
И почти подобна дубликату
жизни предка стала жизнь потомка.
Ощущение, что не впервые
и недаром нашего тут брата
кто-то видит в щели смотровые
зимнего недолгого заката.
Комментариев нет:
Отправить комментарий