Кюхельбекер. 14 октября 1827
Свидания с тобою, Пушкин,
ввек не забуду.
В. Кюхельбекер
1
Везут. Куда? Россия велика.
Встает рассвет лениво и угрюмо.
И жалобы скрипучего возка
рождают в сердце горестные думы.
Как память все подробности хранит:
и жар речей, и тайную тревогу,
и лица однодумцев, и гранит
державного дворца... И слава Богу,
что кончилось восстание, и взгляд
кровь на снегу не заприметит больше,
и что опознан и под стражу взят
средь бела дня уже в далекой Польше...
Да, он бежал. Бежал!
Был мерзок страх.
Но страх прошел – так вдруг озноб проходит.
И, как пароль, вновь на его устах
мятежные синонимы свободы.
И вновь стоит на площади каре,
как будто на параде в день погожий.
Что ждет их в петербургском декабре:
позор и смерть?
Успех и слава?
Что же?
Вот у Сената возгласы "Ура-а!".
Вот и Бестужев, словно между прочим,
о постамент Великого Петра
по-молодецки лихо саблю точит.
О, как стоят московцы, моряки,
лейб-гренадеры – надо видеть это!
В строю неприсягнувшие полки,
а во главе бесстрашные поэты…
И он себя на мысли вдруг поймал:
а повторись восстание, и снова
он был бы там, средь тех, кто понимал,
что первым уготованы оковы.
И он – в цепях. Везут уж сколько дней...
На станциях, согласно подорожной,
усталых отощавших лошадей
проворнее меняют, чем положено.
Тревожат память звуки бубенцов,
напоминая о последней роли.
Везут, везут. Куда? В конце концов, –
на Соловки, в Сибирь – не все равно ли?..
Дождь моросит, дорогу развезло –
для октября привычная картина.
К погоде в довершенье, как назло,
свиреп жандарм, и есть тому причина.
Ведь по ночам он не смыкает глаз,
все бродит, молча всматриваясь в лица:
не помер кто? Вокруг клопы и грязь.
Зацепится за цепи – матерится...
Вот колея вильнула по стерне.
Вот мельница, как леший, одинока.
Вот потянулись избы в стороне.
К ним повернули. Значит – остановка.
2
Подъехали, разбрызгивая грязь,
к подъезду тройки. Их четыре было.
Охранник гаркнул властно:
– Эй, вылазь!..
И арестантов, как волною, смыло
с казенных опостылевших телег.
Заботливо друг другу помогали
так, словно все решились на побег
и только верный случай поджидали.
Средь них и он – заросший бородой,
худой, как жердь, во фризовой шинели.
Глаза его с фатальною бедой
на божий свет безжизненно глядели.
Котомку с хлебом тихо развязав,
закашлялся внезапно. И не жалость
к себе в тот миг, а боль в его глазах
перевернулась. Так и отражалась.
Достал ломоть. Немного погодя
хлеб откусил неспешно и блаженно,
и в бороде горошины дождя
поблескивали в такт ее движенью.
Была необъяснимой благодать –
лицо подставить вольной непогоде
и посреди России постоять,
понаблюдать: что все же происходит?
Дымит махоркой пожилой солдат,
винтовку прислонив к себе, а рядом
так плотно заключенные сидят,
как будто по рукам – одним канатом.
А вот мужик – он пьян и хочет вслух
потолковать с колонной станционной.
Вот видно, как в окне осенних мух
проезжий истребляет увлеченно.
А вот...
Постой! – знакомый профиль он
среди проезжих, ото сна опухших,
заметил вдруг. И вырвалось, как стон:
– Ах, неужели... Да ведь это Пушкин!
И он окликнул друга:
– Александр! –
а голос отказал. По крайней мере,
себя едва он смог услышать сам,
в волнении глазам своим не веря.
Но Пушкин обернулся, посмотрел,
мучительно припоминая, где же
знакомились?
Нет, чести не имел...
И борода... И грязная одежда...
– Ах, милый, милый... Что, не узнаешь? –
И он застыл с улыбкой виноватой,
ведь Пушкин не узнал. К тому же дождь
в глазах стоит, хоть плачь –
стоит, проклятый...
– Вильгельм? Голубчик! Ты ли это, брат?! –
и бросился к нему, и сжал в объятьях.
– О, если б знал ты, как тебе я рад!
О том, где ты, я не имел понятья!
А Кюхельбекер встречей потрясен,
да так, что ком застрял внезапно в горле.
Ах, Пушкин, милый!
Может, это сон?
Со мною ты и в радости, и в горе!
– Вильгельм, скажи, куда тебе писать? –
И тут раздался окрик громогласный:
– Эй, разговоров там не допускать! –
и к ним жандарм засеменил. С опаской,
притихшие, смотрели все вокруг,
как их жандармы грубо разнимали.
И вспыхнул Пушкин:
– Это же мой друг,
и мы сто лет друг друга не видали!
Проститься дайте... Дайте хоть обнять... –
Но старший был служакой образцовым:
– Не возражать! – кричал, – не возражать! –
владел он в совершенстве этим словом.
Вильгельм, в сердцах срываясь на фальцет,
стал разъяснять:
– Постойте! Это Пушкин!
Да, да, сам Пушкин – первый наш поэт!.. –
тщетно все – никто его не слушал.
Служебный бас крепчал:
– Не возражать! –
И от него закладывало уши.
– Позвольте денег другу передать.
Черт побери, да что у вас за души!
Ну, разрешите мне, прошу я вас,
с ним попрощаться... Не гневите Бога... –
Но что им Пушкин, если есть приказ!
И на глазах у всех через дорогу
тащили Кюхельбекера. Он стал
сопротивляться как-то неумело.
– Прощай, мой Пушкин! –
хрипло прокричал,
и видно было – вздрагивает тело...
И Александр Сергеевич, вспыля,
неистовал:
– Да по какому праву
бесчинство учинить посмели?! Я
в столицу напишу – найду управу...
Жандарм утратил пыл свой боевой.
В молчании дослушав остальное,
сказал негромко:
– Именем Его... –
и посмотрел на небо обложное.
Он думал: угораздило ж меня...
Поэт известный... Никогда не слышал...
И, не дай Бог, он чья-нибудь родня –
кого-то из министров или выше...
А впрочем, что робеть? Наверняка
в верхах глаза закроют на проступок,
ведь этот Кюхельбекер, как-никак, –
опасный государственный преступник...
А Пушкин думал: вот она, страна,
в которой беспорядок был извечно.
Кругом стена, жандармская стена –
не прошибешь ни словом, ни картечью.
Пусть этот век жестоким назовут,
но родину себе не выбирают,
и за нее на каторгу идут,
и за нее, коль нужно, погибают...
Он шляпу снял. Рукой прикрыл лицо.
Прислушался. Побрел назад устало.
Давно исчезли звуки бубенцов
и тишина ужасная настала.
А Кюхля думал: Это знак судьбы,
что по дороге Пушкина я встретил.
Обычно обстоятельства слепы,
но чудеса случаются на свете.
И вновь каре на площади стоит:
московцы, моряки, лейб-гренадеры...
Непокоренные. Один их вид
придать способен смелости и веры.
И кажется – успех неотвратим!
И ждать сигнал к атаке надоело.
И стих "Мой друг, Отчизне посвятим..." –
уже не слово, а святое дело...
3
Скрипят колеса старого возка.
Леса... Луга... Сиреневая речка...
Действительно, Россия велика –
для каждого укромное местечко
найдется, коль потребность будет в том,
в цепях доставят под охраной строгой.
Не сложно догадаться – что потом.
Пока же – бесконечная дорога…
В. Кюхельбекер
1
Везут. Куда? Россия велика.
Встает рассвет лениво и угрюмо.
И жалобы скрипучего возка
рождают в сердце горестные думы.
Как память все подробности хранит:
и жар речей, и тайную тревогу,
и лица однодумцев, и гранит
державного дворца... И слава Богу,
что кончилось восстание, и взгляд
кровь на снегу не заприметит больше,
и что опознан и под стражу взят
средь бела дня уже в далекой Польше...
Да, он бежал. Бежал!
Был мерзок страх.
Но страх прошел – так вдруг озноб проходит.
И, как пароль, вновь на его устах
мятежные синонимы свободы.
И вновь стоит на площади каре,
как будто на параде в день погожий.
Что ждет их в петербургском декабре:
позор и смерть?
Успех и слава?
Что же?
Вот у Сената возгласы "Ура-а!".
Вот и Бестужев, словно между прочим,
о постамент Великого Петра
по-молодецки лихо саблю точит.
О, как стоят московцы, моряки,
лейб-гренадеры – надо видеть это!
В строю неприсягнувшие полки,
а во главе бесстрашные поэты…
И он себя на мысли вдруг поймал:
а повторись восстание, и снова
он был бы там, средь тех, кто понимал,
что первым уготованы оковы.
И он – в цепях. Везут уж сколько дней...
На станциях, согласно подорожной,
усталых отощавших лошадей
проворнее меняют, чем положено.
Тревожат память звуки бубенцов,
напоминая о последней роли.
Везут, везут. Куда? В конце концов, –
на Соловки, в Сибирь – не все равно ли?..
Дождь моросит, дорогу развезло –
для октября привычная картина.
К погоде в довершенье, как назло,
свиреп жандарм, и есть тому причина.
Ведь по ночам он не смыкает глаз,
все бродит, молча всматриваясь в лица:
не помер кто? Вокруг клопы и грязь.
Зацепится за цепи – матерится...
Вот колея вильнула по стерне.
Вот мельница, как леший, одинока.
Вот потянулись избы в стороне.
К ним повернули. Значит – остановка.
2
Подъехали, разбрызгивая грязь,
к подъезду тройки. Их четыре было.
Охранник гаркнул властно:
– Эй, вылазь!..
И арестантов, как волною, смыло
с казенных опостылевших телег.
Заботливо друг другу помогали
так, словно все решились на побег
и только верный случай поджидали.
Средь них и он – заросший бородой,
худой, как жердь, во фризовой шинели.
Глаза его с фатальною бедой
на божий свет безжизненно глядели.
Котомку с хлебом тихо развязав,
закашлялся внезапно. И не жалость
к себе в тот миг, а боль в его глазах
перевернулась. Так и отражалась.
Достал ломоть. Немного погодя
хлеб откусил неспешно и блаженно,
и в бороде горошины дождя
поблескивали в такт ее движенью.
Была необъяснимой благодать –
лицо подставить вольной непогоде
и посреди России постоять,
понаблюдать: что все же происходит?
Дымит махоркой пожилой солдат,
винтовку прислонив к себе, а рядом
так плотно заключенные сидят,
как будто по рукам – одним канатом.
А вот мужик – он пьян и хочет вслух
потолковать с колонной станционной.
Вот видно, как в окне осенних мух
проезжий истребляет увлеченно.
А вот...
Постой! – знакомый профиль он
среди проезжих, ото сна опухших,
заметил вдруг. И вырвалось, как стон:
– Ах, неужели... Да ведь это Пушкин!
И он окликнул друга:
– Александр! –
а голос отказал. По крайней мере,
себя едва он смог услышать сам,
в волнении глазам своим не веря.
Но Пушкин обернулся, посмотрел,
мучительно припоминая, где же
знакомились?
Нет, чести не имел...
И борода... И грязная одежда...
– Ах, милый, милый... Что, не узнаешь? –
И он застыл с улыбкой виноватой,
ведь Пушкин не узнал. К тому же дождь
в глазах стоит, хоть плачь –
стоит, проклятый...
– Вильгельм? Голубчик! Ты ли это, брат?! –
и бросился к нему, и сжал в объятьях.
– О, если б знал ты, как тебе я рад!
О том, где ты, я не имел понятья!
А Кюхельбекер встречей потрясен,
да так, что ком застрял внезапно в горле.
Ах, Пушкин, милый!
Может, это сон?
Со мною ты и в радости, и в горе!
– Вильгельм, скажи, куда тебе писать? –
И тут раздался окрик громогласный:
– Эй, разговоров там не допускать! –
и к ним жандарм засеменил. С опаской,
притихшие, смотрели все вокруг,
как их жандармы грубо разнимали.
И вспыхнул Пушкин:
– Это же мой друг,
и мы сто лет друг друга не видали!
Проститься дайте... Дайте хоть обнять... –
Но старший был служакой образцовым:
– Не возражать! – кричал, – не возражать! –
владел он в совершенстве этим словом.
Вильгельм, в сердцах срываясь на фальцет,
стал разъяснять:
– Постойте! Это Пушкин!
Да, да, сам Пушкин – первый наш поэт!.. –
тщетно все – никто его не слушал.
Служебный бас крепчал:
– Не возражать! –
И от него закладывало уши.
– Позвольте денег другу передать.
Черт побери, да что у вас за души!
Ну, разрешите мне, прошу я вас,
с ним попрощаться... Не гневите Бога... –
Но что им Пушкин, если есть приказ!
И на глазах у всех через дорогу
тащили Кюхельбекера. Он стал
сопротивляться как-то неумело.
– Прощай, мой Пушкин! –
хрипло прокричал,
и видно было – вздрагивает тело...
И Александр Сергеевич, вспыля,
неистовал:
– Да по какому праву
бесчинство учинить посмели?! Я
в столицу напишу – найду управу...
Жандарм утратил пыл свой боевой.
В молчании дослушав остальное,
сказал негромко:
– Именем Его... –
и посмотрел на небо обложное.
Он думал: угораздило ж меня...
Поэт известный... Никогда не слышал...
И, не дай Бог, он чья-нибудь родня –
кого-то из министров или выше...
А впрочем, что робеть? Наверняка
в верхах глаза закроют на проступок,
ведь этот Кюхельбекер, как-никак, –
опасный государственный преступник...
А Пушкин думал: вот она, страна,
в которой беспорядок был извечно.
Кругом стена, жандармская стена –
не прошибешь ни словом, ни картечью.
Пусть этот век жестоким назовут,
но родину себе не выбирают,
и за нее на каторгу идут,
и за нее, коль нужно, погибают...
Он шляпу снял. Рукой прикрыл лицо.
Прислушался. Побрел назад устало.
Давно исчезли звуки бубенцов
и тишина ужасная настала.
А Кюхля думал: Это знак судьбы,
что по дороге Пушкина я встретил.
Обычно обстоятельства слепы,
но чудеса случаются на свете.
И вновь каре на площади стоит:
московцы, моряки, лейб-гренадеры...
Непокоренные. Один их вид
придать способен смелости и веры.
И кажется – успех неотвратим!
И ждать сигнал к атаке надоело.
И стих "Мой друг, Отчизне посвятим..." –
уже не слово, а святое дело...
3
Скрипят колеса старого возка.
Леса... Луга... Сиреневая речка...
Действительно, Россия велика –
для каждого укромное местечко
найдется, коль потребность будет в том,
в цепях доставят под охраной строгой.
Не сложно догадаться – что потом.
Пока же – бесконечная дорога…
Комментариев нет:
Отправить комментарий